Сын бросил разбитую инсультом мать в деревне — через полгода приехал и онемел: какой она стала

Время чтения: 14 минут

 

Правая нога стояла как чугунная гиря, налитая свинцом и чужим, непослушным весом. Варвара попробовала перенести на нее тело — и сразу поняла, что затея глупая. Колено не держало, стопа не слушалась, ботинок будто прирос к борозде. Левая рука судорожно сжала березовый кол, пальцы сразу заныли от шершавой коры, под ногтями осталась земля. Она сделала маленький шаг — вернее, не шаг, а жалкое подтаскивание правой ноги, — и остановилась, хватая ртом холодный утренний воздух.

— Два ведра, — вслух напомнила себе Варвара. — Всего два ведра.

Она нагнулась, левой рукой вытащила из ведра первую картофелину. Семенная, мелкая, с крепкими белыми ростками, похожими на слепые младенческие пальчики. Правой рукой Варвара не могла даже толком разжать ладонь, но приспособилась: прижала клубень к груди, доковыляла до конца первой веревки, опустилась на колени — и аккуратно, как учила когда-то мать, зарыла картофелину во влажную черную землю.

Первый ряд занял сорок минут.

Второй — тридцать.

К обеду она уже не чувствовала ни спины, ни ног, ни левой руки, которая тянула на себя всю работу. Халат на коленях был мокрым от росы и земли, ладони горели, а во рту стоял металлический привкус. Но в конце борозды она не упала. Уперлась в последний кол, выпрямилась, насколько могла, и посмотрела назад.

Два ряда картошки лежали позади — кривые, неглубокие, но ее. Свои.

— Ну вот, — сказала Варвара в пустоту, и голос ее дрогнул. — Вот и поговорили, Пелагея Васильевна.

Домой она шла, держась за веревку, потом за стену, потом за дверной косяк. В сенях села на лавку и долго не могла снять ботинки: правая нога распухла, шнурок врезался в подъем. Пришлось резать шнурок ножом. Варвара смотрела на распоротый ботинок и вдруг засмеялась — хрипло, некрасиво, до слез. Смех перешел в плач, но плакала она недолго. Слезы кончились быстро, будто в ней сработал какой-то старый, еще заводской, счетчик: хватит, норма выработки по жалости к себе на сегодня выполнена.

На следующее утро Степан Егорович появился у забора ровно в шесть. Не поздоровался, только кивнул на огород:

— Половину досадила?

— Половину, — отозвалась Варвара.

— Значит, к вечеру закончишь. Семенную не растрясай, она в сенях, в мешке. И вот. — Он перекинул через штакетник старый брезентовый ремень с пряжкой. — Привяжешь правую руку к черенку, когда рыхлить будешь. Только не намертво, чтобы кровь не застоялась. Поняла?

— Поняла.

— Не ври. Ты городская, тебе бы все по-писаному. А тут по-другому нельзя.

Он ушел, а Варвара еще долго стояла с ремнем в левой руке, глядя на его широкую, тяжелую спину. В деревне Степана не любили за резкость, но уважали за то, что за словом в карман не лезет и чужой беды языком не полощет. Он не жалел ее. И за это Варвара была благодарна ему больше, чем всем жалостливым соседкам, вместе взятым.

К концу мая она досадила полосу.

Работала по два, по три часа. Больше не получалось: тело отказывало, правая сторона начинала дергаться от усталости, перед глазами плыли темные пятна. Зато к концу мая она уже могла пройти по меже от первого кола до последнего, не останавливаясь каждые три шага. Держалась за веревку, подтягивала ногу, но шла. А однажды утром, выйдя в огород, вдруг поняла, что оставила трость в сенях. И ничего страшного не случилось.

Соседки приходили поначалу часто. Баба Нюра из соседнего дома принесла крынку молока и творог, долго охала, всплескивала руками и рассказывала, как «Игорек-то, видно, совсем закрутился, раз мать в такую даль отправил». Варвара слушала молча, молоко взяла, а от разговоров ушла: сказала, что грядки не ждут. Вторая соседка, Люба, принесла пирог с капустой и новость: в сельсовете, мол, сказали, что Савина из города приехала «на совсем», и будут ей теперь то ли пособие, то ли паек инвалидский оформлять.

— Не надо мне пайка, — отрезала Варвара. — Я еще не убогая.

Люба обиделась, но пирог оставила.

В начале июня приехала фельдшер Зоя — молоденькая, худенькая, с короткой стрижкой и сердитыми глазами. Она поставила на стол сумку, вымыла руки у рукомойника, надела перчатки и принялась осматривать Варвару без всякой жалости, но с той цепкой, въедливой внимательностью, которая сразу выдавала хорошего работника.

— Давление? — спросила она.

— Сто тридцать на восемьдесят. Меряю.

— Меряет она. Сахар?

— В норме.

— Руку покажи. — Зоя взяла правую кисть, повертела, нажала на пальцы. — Так. А ну-ка сожми.

Варвара сжала. Пальцы согнулись в неполный, слабый кулак, но согнулись.

Зоя подняла брови.

— Две недели назад у вас кисть висела. Кто занимался?

— Огород.

— В смысле?

— В прямом. Колы, веревки, картошка. Ведро, тяпка. Ремнем к черенку привязываю, — Варвара кивнула на угол, где стоял старый брезентовый ремень.

Зоя помолчала. Потом села на табурет, сняла перчатки и вдруг улыбнулась — неожиданно тепло, по-девчоночьи.

— Варвара Михайловна, у вас в карте написано: «глубокая инвалидизация, передвигается с посторонней помощью, функция правой верхней конечности резко снижена». Я сюда ехала с мыслью, что надо решать вопрос о сиделке.

— И что?

— А то, что я вижу перед собой человека, который сам досадил полосу картошки. Вы понимаете, что это значит?

— Что я дура упертая.

— Что нейропластичность — это не только таблетки и эспандер. — Зоя достала блокнот, что-то записала. — Вы ходите по борозде, держитесь за веревку, наклоняетесь, таскаете ведра. Это гимнастика, только не в кабинете, а в земле. Организм не спрашивает, где ему разрабатываться. Ему главное — загрузить мозг задачей. У вас задача была простая: выжить и не сдаться. Вы ее решаете.

Варвара усмехнулась:

— За это мне кто-нибудь премию даст?

— Дам направление на реабилитацию. Дистанционно. У нас в районе теперь телемедицина, смешно, да? Но можно. И эспандер я вам привезу. И резинку. Будете делать между грядками.

— Между грядками, — повторила Варвара. — Хорошо.

Зоя ушла, а Варвара еще долго сидела на крыльце. Солнце припекало, с реки тянуло теплым ветром, в огороде уже проклевывались первые зеленые строчки. Где-то за оградой мычала корова, лаяла собака, пахло сиренью. Впервые за полгода она почувствовала не злость и не страх, а что-то похожее на голод. Не по еде. По жизни.

Вечером пришел Степан. Принес две жерди и моток рубероида.

— Крыша над сенями течет, — сказал он вместо приветствия. — До осени догниет. Я посмотрел.

— У тебя что, своих дел нет?

— Свои я с утра сделал.

Он поднялся на крышу, привычно, по-стариковски кряхтя, но уверенно. Варвара стояла внизу, держала лестницу и подавала рубероид. Правая рука плохо слушалась, она перехватывала левой, но не жаловалась. Степан сверху командовал: «Подай», «Придержи», «Не так, левее». Потом спустился, вытер руки о штаны и сел на ступеньку.

— Спасибо, Егорыч.

— Не за что. Ты мне потом картошки на зиму дашь. У меня нынче своя не уродилась.

— Договорились.

Они помолчали. С реки поднимался туман, комары звенели над головой, но не кусали, будто уважали старость. Степан смотрел на огород.

— Ты, Михайловна, не обижайся, — сказал он вдруг. — Я про сына твоего тогда грубо сказал. Не знаю я его. Может, он не такой.

— Такой, — коротко ответила Варвара. — Не такой, так в другой бы раз приехал. Он меня в пансионат сдал и забыл. Я ему не нужна. Я для него теперь документ на квартиру.

— Документ документом, а мать одна.

— Одна, — согласилась Варвара. — Да не пропала.

Степан кивнул. Помолчал еще и сказал:

— У меня сын в городе. Двадцать лет не приезжал. Звонит на Новый год, спрашивает, живой ли. Я говорю: живой. Он говорит: ну и хорошо. И все.

— А ты к нему?

— А я зачем? У него своя жизнь. Я ему не указ. Я тут живу, у меня земля, куры, крыша. Мне скучать некогда.

Варвара посмотрела на него внимательнее. В темноте его лицо казалось вырезанным из старого дерева — глубокие морщины, тяжелые скулы, седые брови. И глаза, светлые, как речная галька, которые много видели и мало чему удивлялись.

— Егорыч, а ты почему мне помогаешь? — спросила она. — Тебе что, делать нечего?

— Дело есть, — отозвался он. — Ты на земле работаешь. Я это уважаю. Мужик или баба — неважно. Кто в землю вцепился, тот мне свой. А кто ляжет и лапки сложит, того мне и жалеть неинтересно.

Он поднялся, поправил штаны и ушел к себе, даже не попрощавшись. Варвара осталась на крыльце. Она смотрела, как в темном небе зажигаются первые звезды, и думала о том, что в ее жизни, оказывается, еще есть место для неожиданных людей.

Июнь пролетел как один длинный день.

Варвара вставала в половине пятого, когда за окном еще было серо, разводила в печи огонь, ставила чайник, а потом выходила в огород. Работала до обеда, пока солнце не начинало палить нещадно. Потом отдыхала в избе, читала старые журналы, оставшиеся от отца, делала упражнения с эспандером, который привезла Зоя. К вечеру снова выходила: полоть, рыхлить, поливать из лейки. Правую руку она привязывала к тяпке ремнем, и постепенно пальцы начали держать черенок сами, без ремня. Сначала на минуту, потом на пять, потом на целую грядку.

В середине июня она позвонила в агентство недвижимости в столице республики. Телефон она держала левой рукой, а правой прижимала к уху, чтобы слышать. Женщина на том конце провода долго не понимала, что нужно.

— Вы хотите сдать квартиру? А собственник кто? Савина Варвара Михайловна? А вы кто?

— Я и есть Савина.

— А почему у вас голос… — женщина осеклась. — Извините. Диктуйте адрес.

Варвара продиктовала. Квартира была трехкомнатная, в хорошем районе, с ремонтом, который они с мужем делали еще при жизни отца. Когда-то она думала, что отдаст ее сыну. Теперь думала иначе. Деньги от аренды были не бог весть какие, но на дрова, на лекарства, на зимние сапоги хватало. И главное — она больше не зависела от Игоря.

Через неделю ей позвонили: нашли жильцов, семью с ребенком, порядочные, платят вперед. Варвара сказала: «Хорошо». Положила трубку и долго сидела на лавке, глядя в окно. В горле стоял ком, но плакать она не стала. Она уже поняла: слезами квартиру не согреешь и сына не перевоспитаешь.

Игорь позвонил в конце июня.

Варвара как раз полола морковь. Телефон зазвонил в сенях, она вытерла руки о халат, доковыляла, взяла трубку.

— Мама? — Голос у сына был раздраженный, будто он звонил не ей, а в управляющую компанию. — Ты почему не отвечаешь?

— Я в огороде. Не слышала.

— В каком огороде? — Он помолчал. — Мам, ты серьезно? Ты там что, грядки развела?

— Развела.

— Зачем? Тебе что, заняться нечем? Врачи сказали — покой! А ты в земле копаешься. Тебе что, жить надоело?

Варвара переложила трубку в левую руку, чтобы правой опереться о стену. Голос сына скрипел, как несмазанная дверь. Она вдруг отчетливо поняла, что он не за нее боится. Он боится, что она сделает что-то не так, и ему придется снова ехать, тратить время, решать проблемы.

— Игореша, — сказала она спокойно. — Я жива. Я хожу. Я сама себя обслуживаю. У меня все в порядке.

— В порядке?! Ты одна в деревне, без помощи! А если ты упадешь? А если тебе плохо станет? Кто тебя найдет? Сосед твой, который полоумный?

— Сосед у меня хороший.

— Да что ты знаешь! — взорвался Игорь. — Ты полгода там, а я тут с ума схожу! Мне Марина все мозги выела: квартира твоя, а мы в двушке с двумя детьми ютимся! Ты понимаешь, что мы не можем так жить?

— Понимаю, — сказала Варвара. — Поэтому я квартиру сдала.

На том конце провода стало тихо. Потом сын медленно, с нажимом, произнес:

— Что ты сделала?

— Сдала. Деньги мне нужны на жизнь. Ты же мне не помогаешь.

— Ты… ты без моего ведома? Мам, ты вообще нормальная? Это же наша квартира!

— Это моя квартира, — поправила Варвара. — Я ее заработала. И я в ней живу. Точнее, живу я здесь, а она работает на меня. А вы с Мариной живите на свои.

Игорь начал что-то кричать про совесть, про то, что она их бросила, что она всегда была эгоисткой, что отец бы такого не одобрил. Варвара слушала молча. Потом сказала:

— Игореша, ты взрослый мужик. У тебя семья. Ты мне не помогаешь, и я тебя не заставляю. Но и ты мне не указывай. Я тебе не обуза. Пока жива — сама о себе позабочусь.

Она положила трубку. Руки дрожали. Она села на лавку, сжала колени ладонями и просидела так минут десять, пока сердце не перестало колотиться. Потом встала, вышла в огород и продолжила полоть морковь. Земля под ногтями, солнце в спину, сорняки один за другим. Это было единственное лекарство, которое работало безотказно.

В июле ударила жара.

В деревне она переносилась тяжелее, чем в городе: не было кондиционеров, не было прохладных торговых центров. Варвара вставала еще раньше, работала до десяти, потом закрывала окна ставнями и сидела в темной избе, обмахиваясь старым веером. Но однажды она все-таки перегрелась. Полола свеклу, почувствовала, что перед глазами поплыло, хотела дойти до кола — и не успела. Ноги подкосились, она упала на грядку, лицом в землю, и на какое-то время отключилась.

Очнулась в тени, на крыльце. Над ней стоял Степан с кружкой воды и смотрел сверху вниз с выражением, которое Варвара уже научилась расшифровывать: злость пополам с заботой.

— Пей, — сказал он.

Она выпила. Вода была холодная, колодезная, отдавала железом.

— Сколько я… — начала она.

— Полчаса не больше. Я тебя в тень перетащил. Ты чего, Михайловна, совсем без головы? В такую жару в огороде пашешь, как трактор. Тебе пятьдесят четыре, а не двадцать.

— Я знаю.

— Ни черта ты не знаешь. — Он сел рядом. — Я тебе так скажу: земля дураков не любит. Ты ее любишь, и она тебя любит, но убиваться не даст. Работать надо с умом. В жару — до десяти, потом сиди. Вечером — после шести. Поняла?

— Поняла, Егорыч.

— То-то же.

Он помолчал, потом добавил, глядя в сторону:

— Я тебе бутыль с квасом принес. В сенях поставил. Пей.

Варвара улыбнулась. Впервые за долгое время — открыто, без горечи.

— Спасибо, — сказала она. — Ты меня, Егорыч, прямо как родную.

— Тьфу, — отозвался он. — Скажешь тоже. Родная. Я просто не хочу, чтобы ты тут кони двинула. Кто мне тогда картошку даст?

Он ушел. Варвара осталась сидеть на крыльце, пить квас и смотреть, как в огороде зреет ее картошка. И думала о том, что счастье, оказывается, бывает очень простым. Кружка кваса, тень, живой сосед за забором, зеленые грядки. И никто тебе не говорит, что ты должна смириться.

В августе она впервые за все время после инсульта дошла до деревенского магазина.

Три километра в одну сторону, три обратно. Дорога шла сначала под горку, потом через поле, потом вдоль реки. Варвара вышла в семь утра, пока не жарко. Взяла с собой палку, но не трость, а обычную крепкую ветку, которую сама обстругала. Правую ногу она к этому времени уже подтягивала не так сильно, но все равно хромала, и шаг был неровный, тяжелый.

Первые полкилометра она шла одна. Потом ее догнала Люба, соседка, и пошла рядом, болтая о том, что в районе опять закрывают школу, а в магазине подорожала соль. Варвара кивала, поддакивала, но внутри у нее все пело. Она шла по деревенской улице, мимо покосившихся заборов и палисадников с мальвами, и чувствовала себя не инвалидом, которого везут на коляске, а обычным человеком. Своим.

В магазине продавщица, толстая тетка с крашеными рыжими волосами, узнала ее сразу.

— О, Варвара Михайловна! Слышала, слышала, что ты приехала. Ну как ты? Врачи-то что говорят?

— Говорят, ходить буду, — ответила Варвара.

— Да ну! А мне говорили, тебя парализовало.

— Было дело.

— И что, совсем recover?

Варвара не сразу поняла, что продавщица сказала по-английски, но догадалась по смыслу.

— Не совсем. Но иду.

Она купила соль, спички, полбуханки хлеба и пачку чая. Продавщица положила ей в пакет бесплатно две конфеты.

— За смелость, — сказала она.

Варвара вернулась домой уставшая, с мокрой от пота спиной, но с таким чувством, будто покорила гору. В сенях ее ждал Степан. Он сидел на лавке и точил нож о брусок.

— Сходила?

— Сходила.

— Ну молодец. Завтра тогда забор поправим. Покосился он у тебя совсем.

— Егорыч, ты мне скоро весь дом починишь.

— А ты мне за это борщ сваришь. С мясом. У меня мясо есть, у тебя капуста. Договорились?

— Договорились.

Так они и зажили: Степан приходил через день, чинил, пилил, копал, а Варвара кормила его обедом. Готовила она левой рукой, приспособившись, а правую постепенно втягивала в работу: сначала держала ею ложку, потом начала резать хлеб, потом — чистить картошку. Получалось криво, медленно, но получалось. Степан ел молча, нахваливал скупо, а после обеда они пили чай на веранде и говорили о всякой ерунде. О том, что раньше в деревне было триста дворов, а осталось сорок. О том, что сын его, наверное, уже и не помнит, как пахнет сено. О том, что Варвара в городе работала главбухом и однажды нашла в отчетности такую аферу, что директор завода потом неделю заикался.

— Ты, значит, начальником была? — спросил Степан.

— Была.

— А сейчас?

— Сейчас я сама себе начальник. И это лучше.

Он усмехнулся в усы.

В сентябре пришла пора копать картошку.

Варвара вышла в огород с лопатой. Степан выкопал свою полосу раньше и теперь помогал ей. Они работали вдвоем: он подкапывал, она собирала в ведра, перебирала, складывала в мешки. Урожай был не ахти какой — земля четыре года стояла заброшенной, — но картошки хватило и на зиму, и на продажу. Варвара впервые за много лет почувствовала, что у нее есть настоящее богатство. Не квартира в городе, не деньги на счету, а вот эти двадцать мешков картошки, свекла в подполе, банки с огурцами, которые она закатала левой рукой, помогая себе правой.

В октябре она поехала в районную больницу на осмотр. Зоя уговорила. Врач, пожилой невролог с усталыми глазами, долго смотрел ее карту, потом поднял взгляд.

— Савина? Это вы?

— Я.

— По вашей выписке вы должны были быть в коляске. Как минимум.

— А я вот не в коляске.

— Как вам это удалось?

— Огород, — сказала Варвара. — И злой сосед.

Врач хмыкнул, что-то записал и сказал:

— Продолжайте. Только аккуратно. Не перегружайтесь.

Варвара вышла из кабинета и в коридоре столкнулась с женщиной в инвалидном кресле. Женщина была примерно ее возраста, с таким же обвисшим лицом и такой же беспомощной рукой. Они посмотрели друг на друга, и Варвара вдруг сказала:

— Не сдавайтесь. Слышите? Не сдавайтесь.

Женщина подняла на нее глаза, полные слез, и кивнула.

В ноябре выпал первый снег.

Варвара стояла на крыльце и смотрела, как белые хлопья ложатся на ее огород, на колы, которые Степан так и не убрал, на баню, на забор. Она вспомнила, как полгода назад стояла на этом же крыльце, с трудом держась за трость, и ненавидела весь мир. И сына, и себя, и эту деревню, и свою разбитую, чужую половину тела.

Теперь все было иначе.

Она уже ходила по дому без палки. На улице — с одной палкой, но уверенно. Правая рука слушалась через раз, но уже могла держать чашку, расчесывать волосы, открывать дверь. Речь восстановилась почти полностью, только иногда заплеталась на длинных словах. Она снова начала вести бухгалтерию — по просьбе местного совета ветеранов, — и получалось у нее лучше, чем у молоденькой девочки из райцентра, которая путала дебет с кредитом.

Варвара смотрела на снег и думала о том, что завтра надо будет наколоть дров, проверить печь, достать из подпола банку с вареньем. В голове было спокойно.

А потом у забора остановилась машина.

Она не сразу узнала «Ладу» сына. В деревне машины были редкостью, а тут вдруг знакомая, грязная, с царапиной на бампере. Дверца открылась, и вышел Игорь. В пальто, не по погоде, в модных ботинках, которые сразу утонули в снегу. Он поежился, оглянулся по сторонам, и его лицо было растерянным, как у человека, который забрел не туда.

Варвара стояла на крыльце и молчала.

Игорь подошел ближе. Остановился в пяти шагах. Посмотрел на мать.

Она была в старом пуховом платке, в валенках, с покрасневшими от мороза щеками. В левой руке она держала кружку с чаем. Правой — опиралась на палку. И стояла прямо.

— Мама? — сказал он.

— Здравствуй, Игореша, — ответила она.

Он не двинулся с места. Смотрел на нее так, будто видел впервые. Полгода назад он оставил здесь сломанную старуху, которая не могла дойти до калитки. А сейчас перед ним стояла его мать — худая, загорелая, с морщинками у глаз, но прямая. С совершенно ясным, спокойным взглядом.

— Ты… — Он сглотнул. — Ты ходишь?

— Хожу.

— И рука?

— Работает. Не как раньше, но работает.

Игорь молчал. Потом вдруг сел в снег, прямо в своем дорогом пальто, и закрыл лицо руками.

— Я думал, ты умрешь, — сказал он глухо. — Я думал, ты здесь одна умрешь, и я… я даже не приеду. Мама, я такой…

Варвара доковыляла до него, опираясь на палку. Села рядом — неловко, тяжело, прямо в снег. И положила левую руку ему на голову.

— Не реви, — сказала она. — Соседи увидят.

Он засмеялся сквозь слезы. Несчастно, по-мальчишески.

— Я не реву.

— Ревешь.

Они просидели так минуты две. Потом Варвара поднялась, подала ему руку.

— Пойдем в дом. Чаю выпьешь. Расскажешь, как Марина, как дети.

В доме было тепло. Пахло сушеными травами и пирогом. На столе стояла банка с квашеной капустой, в углу — телевизор, который Варвара почти не включала. Игорь снял пальто, повесил на гвоздь, сел на табурет и огляделся.

— Ты тут… все сделала? — спросил он.

— Сосед помог. Степан Егорович. И еще люди. Но в основном сама.

— Мам, а как ты… в смысле, ты же почти не ходила.

— Ходить заново училась. По борозде. За веревку держалась и шла.

Она налила ему чай, поставила на стол варенье.

— Марина как?

Игорь опустил глаза.

— Ушла.

— Что значит ушла?

— Ушла. К матери. Говорит, я стал невыносимым. Я пил, мам. После того, как ты уехала. Я не знаю, как это вышло. Просто все навалилось: работа, кредит, второй ребенок… и ты. Я злился на тебя, что ты не хочешь по-нашему. А потом понял, что я один.

— А дети?

— Варька со мной. Маленький с Мариной. Она не против, чтобы я виделся. Просто… не может больше.

Варвара молчала. Она смотрела на сына — тридцатилетнего мужика, который сломался, как ломаются люди, когда жизнь идет не по плану. И понимала, что не может его ни жалеть, ни ненавидеть. Она просто видела его. Такого, какой он есть.

— Игореша, — сказала она. — Я тебя не выгоняю. Ты мой сын. Но и ты меня пойми: я не вернусь в город. Я не буду сидеть в квартире и ждать, пока ты придешь и скажешь, что мне делать. Я здесь живу. И буду жить.

— Я понимаю, — сказал он.

— Ты не понимаешь. Но со временем поймешь.

Она встала, подошла к буфету, достала банку с огурцами.

— Возьми. Свои огурцы, с огорода. И картошки два мешка в сенях. Отвезешь Марине. Скажешь: от бабушки. Не от меня, от бабушки. Ладно?

Игорь кивнул. Потом посмотрел на нее и сказал:

— Мам, прости меня.

Варвара остановилась. Она не ждала этих слов. Полгода она представляла себе, как он приедет и будет просить прощения, и она скажет что-нибудь гордое и холодное. А сейчас она стояла с банкой огурцов в руках и чувствовала только усталость. И еще что-то, похожее на жалость. Не к сыну. К себе прежней.

— Прощаю, — сказала она. — Только не думай, что все сразу стало как раньше. Так не бывает. Но чай я тебе налью.

Игорь остался ночевать. Утром он вынес из сеней два мешка картошки, банки с вареньем и соленьями, поставил в багажник. Варвара стояла на крыльце, в платке и валенках, и смотрела, как он возится с замком.

— Ты звони, — сказала она. — Не молчи по полгода.

— Буду звонить, — пообещал он.

— И Варьку привози. Пусть посмотрит, как бабушка живет.

Игорь обернулся. Улыбнулся — неуверенно, но искренне.

— Привезу.

Машина уехала. Варвара постояла еще немного, слушая, как затихает мотор за поворотом. Потом вернулась в дом, надела рабочий халат и вышла в огород. Снег лежал на грядках, колы торчали из сугробов, как часовые. Она подошла к первому колу, потрогала шершавую кору, вспомнила, как полгода назад вцепилась в него и не могла сделать шаг.

Теперь она могла.

— Ну что, — сказала Варвара своему огороду. — Зима на дворе. Отдохнем. А весной опять начнем.

Она вернулась в дом, затопила печь и села пить чай. За окном шел снег, и в его белом, тихом ворохе тонули следы сыновней машины. Варвара смотрела на них и улыбалась. Она знала: придет весна, она снова выйдет в огород, и земля, живая и неласковая, снова вытянет из нее всю хворь. И она будет идти. Пока может. А может она многое.

Leave a Reply

Your email address will not be published. Required fields are marked *

Back to top